.
Меню сайта
|
CчастьеCчастье
В Пизе, рядом с собором, недалеко от баптистерия, источника жизни, в XIII веке для мертвых была построена обитель покоя — Кампо Санто. В этой галерее, благодаря слиянию эстетических течений, столь естественно происходившему тогда на Средиземноморском побережье, легкость готических аркатур идеально согласуется с романской традицией. Этот внутренний двор столь же строг и аскетичен, как и циетерцианский монастырь. Только он предназначен не для монахов, а для тел усопших, ожидающих воскресения. Он дышит тишиной и заполнен гробницами. Один из пролетов около 1350 года был украшен фреской, иллюстрирующей поучительную историю, проповедь на очень старую тему: о трех мертвых и трех живых. Трое очень богатых и живущих в полном счастии рыцарей отправились однажды в лес поохотиться; внезапно их свита обнаруживает три открытых саркофага с тремя мертвыми телами, тронутыми тлением, кишащими червями. В миг высшего наслаждения жизнью происходит эта обескураживающая встреча со смертью, с разложением плоти: наше тело смертно; завтра или в следующий миг оно обратится в прах, станет отталкивающим гниющим трупом. От чувства ужаса, отвращения, вызванного этим зрелищем, отталкивается призыв к покаянию. Пытаясь оградить своих прихожан от греха, проповедники XIV века неустанно поддерживают у них это тревожное чувство: «Вы молоды. Вы заняты игрой, вы любите песни и танцы, вы увлечены любовью. Берегитесь: смерть ходит рядом, она витает над вашими забавами, невидимая, разящая внезапно. Вы не спрячетесь от нее. Она внутри вас, как червь внутри плода.» В этих словах сквозит беспокойство, которое читается и на лицах. Эти юноши и девушки силятся шутить. Напрасный труд: к жизни, к плоти липнет эта тревога, это чувство вины, заботливо поддерживаемые духовными наставниками. Ясная улыбка, выражение безмятежности на лицах статуй Реймского собора ушли в прошлое, послушные христиане учились скорби и страху. У животных страх этот наивный, ничем не прикрытый. Взгляните на фреску: видите, как отпрянули лошади? Посмотрите им в глаза. Мораль этой истории заключена в другой части живописной композиции: смерть — это переход. Решающий шаг. Уход в иной мир. Какой? Тот, в котором побывал Данте: Чистилище, Ад, Рай. Если вы хорошо подготовились, если вы жили так, как учит Церковь, вы займете место среди святых, даже если вы бедняк, даже если вы женщина. Вы будете с царями, кардиналами, патрициями, в добром порядке, навеки. Там, на небе, избранные уже не знают тревог. Для них пришло освобождение. Ад, Небо, Страшный Суд — начиная с тысячного года церковное искусство, высокое искусство, только об этом и говорило, однако разговор этот шел в другом регистре — литургическом, теологическом. Постепенно, шаг за шагом, за несколько веков развития по восходящей, в великом порыве оптимизма тревожное чувство было утрачено. Элите церковной науки с помощью рассуждения, мистической медитации удалось очистить смерть от того, что в ней было пугающего. Они ее приручили, заслонив грубую реальность трупа утешительными фигурами воскрешения. Однако, в XIV веке страх стремительно возвращается. Смерть снова стала трагической, приняв очертания черной зияющей пропасти. Почему? Это связано с рядом обстоятельств. Прогресс во всех сферах жизни, стимулировавший экспансию крестьянских хозяйств, прекратился. Европе пришлось столкнуться с экономическим спадом, недостаточной занятостью, войной, эпидемией чумы. Настало время испытаний. Можно ли однако усматривать здесь отход, упадок? Высокая смертность освободила общество от излишнего населения. Жизнь улучшилась. Доказательства? Никогда прежде не было столько художников, скульпторов, золотых дел мастеров. Все они процветали, так как предметы искусства получили широкое распространение. Они стали предметом торговли, товарами широкого потребления. Именно в этом состоит причина того изменения тона, о котором я говорил. В результате постоянного укрепления государственных структур, в результате все более успешного присвоения богатств с помощью налогов и их сосредоточения в руках светской власти и поскольку последняя щедрой рукой раздавала деньги своим чиновникам, банкирам, крупным негоциантам, выступавшим в роли поставщиков двора,— создание предметов искусства выходило из под влияния прелатов, теологов, интеллектуальной элиты. Ему по-прежнему покровительствовали короли, но уже короли, освободившиеся от безраздельного влияния духовенства. Однако чаще всего ему покровительствовали братья и кузены короля, принцы крови, другие члены королевского дома. Заказы делала и городская верхушка крупных столичных городов. Эти люди не были духовными особами. Они были просто богатыми людьми. Заказываемые ими предметы искусства предназначались не для литургии, а для мирской жизни. И чудесные произведения, создаваемые знаменитыми мастерами, копировались другими, менее талантливыми художниками для менее именитых клиентов. Они предлагали своим заказчикам имитации, менее искусные и утонченные способные однако тронуть этих нуворишей, неловко подражавших манерам вельмож. Десакрализация и демократизация искусства — таковы причины появления новых черт у искусства XIV века. Соборов уже не воздвигали — довольствовались уже построенными. Оставалось лишь их украсить дополнительными деталями. Прекращалось и строительство общественных сооружений. Размеры произведений искусства уменьшались. Они превращались в предметы индивидуального обладания. Их приобретали, их желали иметь при себе, в своем родовом имении, держать в своих руках, наслаждаться ими лично — ведь за них было заплачено собственными деньгами. Формы собора продолжали господствовать, но в уменьшенном масштабе. Сначала они сократились до размеров капеллы, небольших домовых молелен, предназначенных для частных, семейных служб. Капеллы принцев еще сохраняли величественность. Однако в каждом аристократическом жилище также была своя капелла, значительно более скромная; вдоль боковых нефов крупных церквей тянулась череда многочисленных капелл, принадлежавших знати, именитым горожанам, и на каждой был изображен родовой герб ее владельца. До этой эпохи главным искусством была архитектура. Ей подчинялось все. Теперь она уступала первенство — в частности, ювелирному делу, которое осваивало, сводя его к размерам миниатюры, декор масштабных памятников предшествующей эпохи. Многие из этих драгоценных предметов — ковчегов, церемониальных крестов, дароносиц — еще использовались во время публичных литургий. Однако большинство из них служило нуждам личного благочестия все эти статуэтки, пластины из слоновой кости, изготавливавшиеся в Париже и продававшиеся по всей Европе, в которых повторялись аркатуры и вимперги, весь набор декоративных элементов, унаследованных от большой архитектуры. В конце этого перехода к искусству для низов призрачная схема собора, последние остатки того, что в XIII веке являлось основой эстетики, проступает в резных деревянных поделках — жалких сокровищах бедноты. От архитектурного памятника к небольшой вещице — таково первое глобальное изменение. В результате второго становится доступным для восприятия то, что думали и чувствовали миряне и о чем искусство, высокое искусство, следы которого мы храним, до той поры ничего не говорило. Действительно, оно передавало мысли и чувства высшего духовенства. В XIV веке завеса исчезает, открывая Те отзвуки в сознании мирян, которые Ьставляла францисканская и доминиканская проповедь. Непрестанно твердя о смерти, братья-проповедники и братья-минориты одновременно вызывали жажду покаяния и разжигали вкус к удовольствиям. Благочестие и празднество — вот два противоположных, но в действительности взаимно уравновешивающих и дополняющих друг друга полюса светской культуры, субстанцию которой впервые стало выражать искусство. Благочестие все более и более личное, доходящее до эгоизма. Празднество, также стремящееся отделиться от своей естественной коллективной среды, все более и более укрываясь, подобно молитве, в замкнутом пространстве иллюзии. И в благочестии и в праздниках тон задают принцы. Около 1400 года самым блестящим из них был герцог Жан Беррийский. Он был дядей Карла VI, безумного короля Франции, чья болезнь, однако, временами отступала, позволяя королю оставаться на троне. Разумеется, номинально, будучи марионеткой принцев, которым он приходился племянником. Они пользовались его богатством, запуская руки в самую богатую в Европе казну. Герцог Анжуйский и герцог Бургундский, одержимые жаждой величия, тратили золото налогоплательщиков, золото королевства на завоевание территорий. Жан Беррийский был привязан к радостям жизни и тратил эти деньги на удовольствия. Подобно своему отцу Карлу V, он был страстным любителем красивых вещей. В частности, книг. Лучшим предметом в его коллекции является «Великолепный часослов». Это, собственно говоря, молитвенник. Таков новый христианский порядок: миряне молятся так, как некогда молились только монахи — соблюдая установленные часы молитв и следя за службой по книге. Ибо укореняется привычка к чтению, личному чтению, чтению про себя. Такой же становится и молитва. Эта книга одновременно является и предметом культа и произведением искусства. Около 1415 года Жан Беррийский поручил нескольким художникам, состоявшим у него на службе и кормившимся от его щедрот, украсить страницы этой книги иллюстрациями, составив таким образом своего рода художественную галерею, ставшую для герцога тем, чем для нас является музей. Но если и музей, то тайный, закрытый для постороннего глаза, ревностно охраняемая собственность мецената, скорее, следовательно,""эквивалент возникших позднее и существующих поныне частных коллекций любителей. Эта книга, подобно собору, начиналась с календаря, с двенадцати месяцев и символизировавших их картин сельских работ. Фоном служили пейзажи: поля, леса, реки но не скученные и сплющенные на плоскости, как полувеком ранее их писал Амброджьо Лоренцетти, а окутанные воздухом, исполненные глубины и света. Полные жизни. В каждом из них на горизонте виднеется замок — одно из владений, в которых поочередно останавливается двор герцога: Лузиньян, Сом юр, Этамп, Риом, Дурдан и Пуатье, дворец в Париже, Лувр, Венсенский замок. Путешествие из одной из этих резиденций в другую — настоящее удовольствие. Вроде того, что доставляли себе паломники тысячного года, но уже не прикрывающееся религиозным поводом. Предшествуемые герольдами и фанфарами, выступают элегантные кавалеры и дамы, соперничающие пышностью одежд, и все искусство портного направлено на то, чтобы сделать их наряды как можно более замысловатыми. Действительно, в центр куртуазного искусства следует поместить искусство костюма, до неузнаваемости изменяющее человека, окутывающее его тайной, то выставляющее напоказ, то скрывающее от взора прелести женского или мужского тела. Праздник заключается прежде всего именно в том, чтобы нарядиться в экстравагантный костюм. Собрать на себе все самое необычное и самое бесполезное, всю роскошь и все излишества мира. Золотом и драгоценными камнями, которыми христиане XI века, Сюжер и Людовик Святой украшали святые реликвии, теперь были усыпаны переливающиеся всеми цветами радуги костюмы рыцарей и дам. Теперь они дарили радость. Радость богатства. Наслаждений и игры. Как только художественное творчество освобождается от господства клириков и попадает в зависимость от светских князей, игровой аспект рыцарской культуры открылся во всем своем блеске. Высшее общество XIV века было буквально отравлено ядом рыцарских романов. Подражая друг другу, государи организуют вокруг своей особы рыцарские ордена: Подвязки, Святого Михаила, Золотого Руна; в обществе нескольких избранных наперсников они хотят скопировать легендарные добродетели и подвиги рыцарей Круглого Стола. Эти литургии, в которых светский ритуал смешивается с церковным, все более отдаляют их от реальности, т.е. от жизни народа. Все, что исходит от народа, отбрасывается, отрицается. Либо, как это происходит с крестьянами из календаря «Великолепного часослова», приукрашивается, адаптируется, очищается от скверны вилланства и включается в число фигурантов праздника. Или же, наоборот, уподобляется животным — именно такими предстают крестьяне на миниатюре, иллюстрирующей сборник народных песен; это уже не пастораль, а бесстыдное кривлянье, где шутовство доходит до кощунства. Народ выводится за скобки, ибо приличное общество его боится; оно благоразумно не допускает,его к трем рыцарским радостям — охоте, войне и любви; Соколиная и псовая охота, травля диких зверей были подлинной страстью — недаром сцены гона были изображены на шпалере из Байё; искусство псовой охоты было, пожалуй, первым из аристократических «искусств». Во всяком случае, наиболее древним: уже ранние меровинги предавались этому развлечению. Гастон Фебюс, граф де Фуа, сам написал, как когда-то Фридрих II, трактат об охоте. Ибо охота была игрой принцев, и, стало быть, именно принцам подобало устанавливать ее правила и учить других распознавать бесчисленное множество различных сигналов, звуки рога, надломленные ветки, следы зверей; а кроме того, учить ухаживать за собаками и птицами, расставлять сети, ставить капканы. На это у знати уходит большая часть досуга: забраться в самую гущу лесов, затеряться там. Познать грубую радость телесной усталости. Опасную радость: сколько рыцарей в те времена ломали члены, ломали голову, находили смерть, исходя потом и кровью в бешеной и безрассудной скачке по следам зверя. В обществе своих товарищей, своих сообщников — егерей, в обществе своих сотрапезниц — благородных дам. Сражение было другой формой игры, которая не особенно отличалась от охоты. Извечная спутница людей, война в XIV веке приобрела более жестокий характер, проявившийся в Столетней войне и гражданских войнах: арманьяки, бургиньоны и большие отряды мародеров жгли и убивали с дикой жестокостью. Смерть была вездесущей. Она подстерегала каждого. Простых людей и принцев крови: герцоги Орлеанские и Бургундские пали жертвами убийц — и месть порождала месть. Война теперь внушала страх. Ее истинное лицо показал Жан Коломб на одной из страниц «Великолепного часослова», рядом с молитвами двадцатого часа всенощной за усопших: сражающиеся воины в страхе отступают, в то время как армия призраков, выстроив свои боевые порядки, неумолимо наступает, непобедимая, ведомая всадником на бледном коне. Поэтому удовольствие находило прибежище в иллюзии, в обманчивой видимости; войну наряжали, как одевали в наряд крепости — их декор изобиловал арабесками, а над ними хлопали на ветру знамена и вымпелы, развевались султаны. Другой герцог, Рене Анжуйский сочинил и, возможно, собственноручно проиллюстрировал «Книгу о турнирах». Еще одна наука. Каждый рыцарь обязан разбираться во всех ее тонкостях, как и в псовой охоте, — ведь это знание является привилегией, выделяющей среди других людей элиту всадников с закрытым забралом лицом. Поэтому трактат начинается с перечня победителей — все они отличаются самым благородным происхождением, и для каждого приводится его герб, девиз, боевой клич. Настоящий Готский альманах XV века. Далее описывается их громыхающее снаряжение, благодаря которому каждый участник турнира превращается в огромного тяжелого жука, бряцающего сталью, ощетинившегося шипами. И при всем при том в каждой детали этого сверкающего капота видна неизменная забота об элегантности, но еще более — об избыточности. Все это выставляется напоказ во время состязаний, сменяющих друг друга на протяжении, так сказать, спортивного сезона. Принцы выступают в качестве "устроителей этих рыцарских священнодействий. Они назначают день турнира. К этому дню отовсюду ватагами съезжаются рыцари. Они торжественно вступают в разукрашенный по этому случаю город. Уже теперь они показывают, демонстрируют себя публике. Следует музыкальная прелюдия. Выкрики герольдов, раздача знаков различия. И вот начинается игра, за которой внимательно наблюдают дамы. С одной стороны, это пока еще, как и в XII веке, состязания команд. В беспорядочной схватке противостоят два или три лагеря. Окруженные слугами, оруженосцами, рыцари, как на войне, стремятся взять противника в плен, мечтают о выкупе, о добыче. Однако в центре праздника единоборства, поединки рыцарей. В этом случае каждый может насладиться виртуозностью того, что Жан Фруассар называл «ареrtises d'armes», демонстрации ловкости и силы, обеспечивающих лучшим славу и победный приз. Это был почти брачный ритуал, танец движимых любовью самцов перед прекрасными дамами. Да и были ли эти боевые игры чем-либо иным, если не эпизодами другой игры — любовной? Действительно, именно благородная любовь, любовь куртуазная, то есть такая, монополией на которую обладали рыцари, составлявшие двор сюзерена, была в XIV веке кульминацией рыцарского праздника. Прежде всего с помощью ослепления эротизмом — фреска Кампо Санто тому ярчайшее свидетельство пыталась аристократия обмануть страх смерти. Это также была своего рода игра, правила которой были установлены двумя тремястами годами ранее: избрать себе даму сердца, носить ее цвета, служить ей как вассал служит своему сеньору, домогаться ее даров, и наконец,— завоевать ее сердце. Когда после 1300 года искусство стало приобретать светский характер, оно начало без устали описывать ритуал любовных игр. Эти игры также охотно проводятся на вольном воздухе. Им, однако, не подходят ни открытые ристалища рыцарских поединков, ни заповедные охотничьи угодья; их арена — сень фруктовых деревьев, обнесенные оградой сады, вроде садов Сен-Поль в Париже, в квартале Марэ, куда в 1400 году, оставив Лувр и остров Ситэ, перенес свою резиденцию король Франции .— в окружение причудливых крон деревьев и кустов роз — своего рода светского аналога монастырских галерей. Здесь также природа была в плену, в подчинении у человека. Дыхание ветерка, ароматы трав, свежесть источников были, подобно драгоценностям, добычей, собственностью владельца — и также служили для вящей услады. В смятении перед чудесами Творения дух куртуазноcти сливался с францисканским духом. Чтобы проникнуть в вертоград отдохновения, приблизиться к девам в усыпанном цветами уборе, адепт куртуазности должен был оставить своего коня, свои доспехи и оружие, преобразиться в другого человека, надеть светское платье, чуть ли не уподобиться женщине. Он должен сдерживать резкость своих движений. Облачившись в нарядный костюм, он старается придать грациозность своим жестам, прибегает к тысяче галантных ухищрений, будучи при этом объектом наблюдения, критики, а в случае успеха — увенчивается, подобно победителю турнира. Парижские резчики по слоновой кости заботливо изобразили различные фазы любовных поединков на оборотной стороне ручных зеркал, на баночках с благовониями: встреча, первый обмен взглядами: первое скрещение оружия — это скрещенье взглядов, разящих лучей, заостренных стрел, пронзающих и зажигающих сердце. Следующий этап — беседа: мужчина и женщина изображены сидящими на скамье друг подле друга, как Христос и Дева Мария в сцене коронования Богородицы на тимпанах соборов. Наконец, в ход идут руки, наступает пора ласк, при этом правила предписывают не торопить даму, а ей следует уступать понемногу, идя в некоторых отношениях навстречу возлюбленному, частично беря на себя инициативу. Я говорил о десакрализации искусства, о вторжении светских ценностей. Однако это происходит в рамках, унаследованных от церковного искусства. Одна за другой формы и темы церковной иконографии переосмысливаются, и райское древо, древо грехопадения Адама, древо искушения, без труда превращается в древо счастья. Возникает двусмысленность. В результате наложения обоих ритуалов — ритуала наслаждения и ритуала благочестия — новое искусство выражает не что иное как нерасторжимое соединение тревоги и наслаждения. Гениальный автор фресок в Кампо Санто в Пизе отметил печатью этих чувств лица женщин, пребывающих в Саду Любви. Поистине на этом теснейшем переплетении молитвы и игры основывалась в эту эпоху жизнь всех мужчин и женщин, принадлежавших к высшему обществу. В продолжение размышлений Св. Бернара о воплощении и восторженности Франциска Ассизского перед красотой природы самые строгие университетские теологи учили теперь, что познание развивается в двух направлениях — мистическом и телесном, — оправдывая тем самым двойственность поведения людей в повседневной жизни. Сеньоры при дворе короля Франции, их собратья из Виндзора, Праги или Неаполя предавались удовольствиям, но при этом трепетали, прекрасно сознавая, что мир, который, казалось, им принадлежал, заканчивается ночью, ужасом, смертью и выводит к тем неясным берегам, которые лежат за ее порогом. Это побуждало их искать попеременно все более утонченных удовольствий и все более строгой аскезы и умерщвления плоти. Эта раздвоенность порождала смену настроений и ролей. По окончании бала или турнира дамы и сеньоры заточались в келье, часовне, падали ниц перед образом Распятого Господа. До той поры высокое искусство являло лишь одну сторону жизни — монашескую, церковную. Теперь, наконец, оно отражало культуру во всей ее полноте и двойственности. Тем же мастерам, которым они доверяли украшение нефов своих церквей, своих доспехов и нарядов своих возлюбленных, меценаты заказывали изображения, призванные усилить пылкость их молитвы, приблизить их к Богу: радея каждый за себя, они стремились распалить в себе ревностную набожность, «новую», как тогда говорили, набожность, т.е. совершенно индивидуальную. И вот, аксессуары благочестия заполонили придворное искусство. Это были весьма дорогие вещицы, едва отличимые от мирских драгоценностей. Ковчежцы, ибо в миру как никогда верили в защитную, спасительную силу святых мощей — ведь сеньоры уже не ограничивались тем, чтобы прийти поклониться мощам, хранящимся в крипте, они хотели держать хотя бы часть святыни в своих покоях, рядом с собой, носить ее на себе в виде амулета. Излюбленным способом уберечься от зла было также ношение искупительного образа Христа, распятого на кресте; кроме того, рядом с собой ставили покровительствующие изображения ангелов-хранителей, а для уединенной молитвы в минуту опасности, тревоги или просто в часы, предусмотренные ритуалом, служили складни — триптихи, диптихи, небольшие походные капеллы — их открывали во время остановки, как в церкви открывают алтарный складень, чтобы согреть душу созерцанием волнующих картин из жизни Христа и святых. От этих изображений не ждали, что они приведут к Богу с помощью разума, но лишь через чувства, которые они внушали. Одни образы будили нежность, то были женские образы: бесчисленные статуи святых — приветливых, сочувствующих; Мадонна с Младенцем — это изображение встречалось повсюду, заботливо украшенное, излучающее материнскую нежность; молоко, грудь Марии — то были иконографические находки, призванные всколыхнуть самые потаенные глубины подсознания: вернуть детство, открыть тайну детства; взгляд скользил, переходя на то, что во всей истории вочеловечивания Бога могло с наибольшей неотразимостью вызвать умиление: на Младенца-Христа. Другие картины, напротив, чтобы вызвать слезы, заходили с другой стороны. Они показывали подвергаемые пыткам тела мучеников: страдания плоти, смерть среди мучений, которую, в своей злобе, повсюду сеет этот неотвратимо греховный мир. Галерею страданий венчало изображение крестной смерти Господа — решительное отвержение лживого обаяния сего мира. В XIII веке вход в собор осенял безмятежный лик Христа, говоривший о мире, о воскрешении сред» божественного Света, о жизни. Однако в монастыре Шанмоль в Дижоне, в самом конце XIV века Клаус Шлютер поместил для своего хозяина герцога Бургундского, принца королевской крови, изображение почившего Иисуса, умершего в тоске и отчаянии, как однажды умрут все люди — его братья. |
ПОИСК
Block title
|