. Сопротивление народов
  
Азбука  Физкультура малышам

Детская Энциклопедия

Статистика

Сопротивление народов

Сопротивление народов

  1. Фридрих II.
  2. Прегрешения Дольчино

Готикой мы называем некоторую организацию архитектурного пространства, определенную манеру очертить силуэт церкви, расположить скульптурный персонаж, придать определенное выражение взгляду, улыбке. Современники называли эту манеру рисования, строительства, скульптуры попросту французской. И они были правы. Поскольку они имели в виду не ны­нешнюю Францию, а лишь небольшую область, древнюю страну франков, страну Хлодвига, местность во­круг Парижа. Из этого очага в XII и XIII веке исходи­ло все: власть, богатство, наука. «Французское искус­ство» имело предрасположенность к завоеванию дру­гих провинций. Однако не все они были завоеваны. Его распространению в ряде случаев противостояло стой­кое сопротивление. Оно было вызвано политическими причинами: соперничающие с королем Франции монар­хи стремились подчеркнуть свое отличие от него своей приверженностью к другим эстетическим формам.

Сказывалось и различие культурных субстратов: в каждой области сохранялась присущая ей манера чув­ствовать, мыслить, верить, воздвигавшая более или ме­нее прочные преграды вторжению готического искус­ства.

Наиболее решительное ее неприятие, наиболее явственное стремление к самостоятельности проявля­лось, естественно, на периферии, особенно той, что об­ладала высокоразвитой цивилизацией — на Юге, в са­мой южной части Европы. Нигде они не были так силь­ны, как в Сицилии. Возьмем церковь, возвышающуюся над Палермским заливом. У нее латинское название — Моnreale, Королевская гора, Royaumont. Здесь дейст­вительно проходили церемонии коронации королей. Эти короли говорили по латыни, и именно на этом языке священники возносили им здесь хвалу. В XII веке госу­дарство, столицей которого был Палермо, входило в культурное сообщество, к которому также принадле­жали Английское, Германское и Французское коро­левства. Однако это государство по своему происхож­дению и по своей глубокой природе отличалось суще­ственными особенностями. Оно было результатом ан­нексии, самым замечательным завоеванием западного рыцарства, подлинной его экспансией, так как Сицилия, Калабрия, Кампания и Апулия прежде не принадлежа­ли к латинскому миру. Они входили в Великую Грецию и оставались греческими даже будучи в составе Рим­ской Империи. Мусульманское вторжение частично затронуло эти провинции и наложило на глубокий суб­страт эллинистической культуры новый слой, на этот раз культуры арабской. Наконец, в XI веке страну захватили полчища, пришедшие из Нормандии. Их вожди сумели сохранить существовавшие в стране весьма прочные политические структуры, налоговую систему и все прерогативы деспотов, которых они сменили. В их грубые руки перешел этот узел морских путей, жи­вущий в довольстве и открытый сразу трем мирам, со­существовавшим в Средиземноморье: греческому, мусульманскому и латинскому. В царствование коро­лей Сицилии народы этих провинций продолжали жить привычной жизнью: в согласии с их верованиями и тра­дициями. Монархи принимали при своем дворе труба­дуров, однако их придворные говорили по-гречески, по арабски, по-древнееврейски. В большей степени, чем Венеция и даже Антиохия, государи которых были, впрочем, выходцами из Сицилии, Палермо, являвшийся столицей, открытой на все стороны моря, был действи­тельно завоеванной частицей Востока.

Это была колония христиан латинской веры: по­строенная королями-нормандцами для литургических служб, отправляемых священниками, которые также были нормандцами, церковь Мопгеа1е была памятни­ком колониального искусства. Ее формы были чуже­земными, привнесенными извне. Они подверглись изме­нениям, как это случилось много позже в Мексике или Перу с барочной архитектурой церквей, под влиянием местного духа, навыков местных мастеров, местных вкусов. Галерея Моnreale примыкает к собору, как в Везон-Ла-Ромен. В плане она имеет форму квадрата, так же, как галерея в Муассак. Она устроена так же, как галерея монастыря Сен-Бертран-де-Комменж, по­скольку назначение этого внутреннего дворика, служившего для неторопливых, наполненных размышлени­ями прогулок, было тем же. В углу двора, так же, как в Ле-Тороне, фонтан, служивший для омовений. Таков был план, таковы были формы и пропорции, при­нятые во всем латинском христианском мире и рассчи­танные для телесных и духовных надобностей братства каноников или монахов бенедиктинцев. Между тем иг­ра света здесь столь же причудлива, как и в садах Гре­нады, а вода струится с той же безмятежностью, как в медресе где-нибудь в Фесе, и причиной тому не только южный климат и яркое солнце, но и тот факт, что ко­лонизаторы — король и служившие ему клирики — не тесали и не укладывали эти камни своими руками. Это делали местные мастера. Они, конечно, следовали об­щему архитектурному плану. Но они вкладывали в эту работу собственное мастерство, будучи уверены в том, что их виртуозное искусство, их чувство матери­ала и цвета понравится этим рыцарям и монахам, неот­вратимо превращавшимся в сицилийцев. По этой причи­не восточная часть церкви Моnreale, построенной по тому же образцу, что и многие бургундские и прован­сальские церкви, был украшен скромной драпировкой, подобной кружеву или шелковым восточным одеж­дам в которые облачались нормандские государи для придворных церемоний. Такого простого покрывала было достаточно для того, чтобы изменить внешность человека. Подобным же образом изменился вид гале­реи: было видно, что колонны служили лишь для ус­лаждения взора; действительно, они не выполняли ни­какой полезной функции — свод на них не опирался, они поддерживали лишь легкую конструкцию, что и обусловливало их практическую бесполезность. Их украшения — цветные инкрустации или резьба — напо­минают шкатулки для благовоний, подносы из слоно­вой кости, шахматные столики — предметы светских развлечений, изготовлявшихся византийскими и му­сульманскими ремесленниками для праздной знати. На стволах колонн переплелись абстрактные декоратив­ные мотивы и стилизованные фигуры животных, как на персидских тканях, привозимых из Трапезунда или Александрии. Растительный орнамент капителей восхо­дит к классической традиции, которая в восточной час­ти Римской империи была, однако, подвержена влия­нию стремления к утонченности, тяги к наслаждениям и бесчисленных соблазнов Азии. Чужеземная основа, принесенная колонистами, исчезала, таким образом, под этой магией декора и в конце концов, оказавшись пленницей своего яркого наряда, полностью к нему адаптировалась. Казалось уже, что она и родилась на этой пленительной земле.

Интерьер базилики Моnreale лишен витражей — только мозаика, как в церквах на Востоке. Алтарь как бы замкнут в себе, подобно раковине, закрыт, непро­зрачен. Это ларец. Свет не должен проникать в него снаружи. Ему следует сочиться сквозь стены изнутри — от золотого баптистерия. Да это и не свет вовсе, а неощутимое туманное мерцание. В полумраке, среди пятен света и бликов, волшебство кривых линий устра­няет границы пространства, создавая иллюзию вневре­менной бесконечности. Это пространство не принадле­жит земному миру. Оно от мира небесного. Мозаика, это колдовское искусство, искусство преображения, -но одновременно очень дорогое украшение, от ко­торого большинство итальянских городов вынуждено было в силу бедности отказаться, заменив его фреска­ми, блистательно торжествует в Мопгеа1е, в других церквах Палермо, в Марторане, в Палатинской капел­ле — и это в первой половине XII века, т.е. в то самое время, когда аббат Сюжер производил в Сен-Дени син­тез элементов новой эстетики, ключевым моментом которой был витраж. Подобно витражам, мозаика от­крывает верующему, едва тот входит в храм, истину. Это прежде всего слова. В своем большинстве гречес­кие. К ним, однако, примешивается несколько надписей по-латыни, и это сосуществование языков свидетельст­вует о взаимопроникновении культур, главной ареной которого в это время было королевство Сицилия. Ил­люстрацией словам служат изображения. В центре по­вествования, т.е. в вершине здания, под куполом, летя­щие Архангелы окружают лик Христа Всемогущего Пантократора. Он царит над бесчисленными силуэ­тами, заполняющими все своды и все стены. Бесценная сокровищница образов, выразительница христианства гораздо менее наивного, чем оно было в то время в остальных странах Запада. Оно и в самом деле пришло сюда из Византии.

В византийской христианской традиции не было столь большой дистанции между клиром и народом. Не существовало тех барьеров, которыми окружили себя священники Франции или Ломбардии под предло­гом сохранения собственной чистоты. Здесь господст­вовало представление о том, что Дух Господень равно нисходит на всех верных, клириков и мирян, и поэтому  Восточная Церковь с большей легкостью воспринима­ла те формы духовности, которые самостоятельно за­рождались и развивались в народном сознании. Она включила в свой проповеднический арсенал множество трогательных рассказов, свидетельств о различных случаях, содержавшихся в апокрифических Евангели­ях. Они оживали в театрализованном действе. Сменяю­щие друг друга сцены этого детального повествования переносили зрителей из одного святого места в дру­гое, являя им многочисленных живых персонажей — свидетелей и участников евангельских событий: Рожде­ства Христова, его детства, его служения, воскреше­ния Лазаря, въезда в Иерусалим. Происходило удиви­тельное наложение: на фоне ирреального, волшебного мерцания золота разворачивались полные экспрессии картины. Главная роль [в этих сценах] принадлежала Богоматери, Деве Марии. Святые места, связанные с именем Марии, действительно находились на Востоке и были предметом страстного почитания. Оттуда при­шла, в частности, тема Успения Богородицы, которую в конце XII века подхватили готические мастера, укра­шая этой сценой порталы французских соборов. Мария не умерла. Она только уснула, ибо Господь не мог до­пустить, чтобы плоти его Матери, его Жены коснулось тление. Ангелы возьмут ее тело и на своих легких кры­льях вознесут его в Рай. Все эти изображения уже бы­ли в Палермо задолго до того, как, продвигаясь на Север, они постепенно распространились по всей Евро­пе. На этом южном перекрестке европейского конти­нента они были открыты взору всех паломников из Галлии, Германии или Англии, которые оказывались в Палермо по пути в Святую Землю. В этих чудесных церквах таился главный источник омоложения католи­ческой духовности, питавший, в частности, францисканство. Жизненная сила сицилианской земли подчинила своих завоевателей. Она так и не дала ничего себе на­вязать — она сама с необычайной щедростью расточа­ла повсюду вокруг свои богатства.

Единственным покровителем церковного искус­ства здесь был король. Его власть сохранилась в пол­ной неприкосновенности: в Южной Италии заемные фе­одальные институты лишь способствовали укреплению монархии. Подобно Карлу Великому, король молился в капелле своего дворца в Палермо. Он восседал на троне похожем, на трон Карла Великого. Убранство стен и потолка внушали все ту же мысль, пользуясь, правда, языком декоративного искусства Византии и мусульманского Востока, мысль о том, что король есть образ Бога на земле. Над монархом, восседав­шим во славе, возвышался, подчиняя все вокруг, лик Христа, в окружении Св. Петра и Павла, двух покрови­телей Римской церкви, надежнейшими союзниками ко­торой были короли Сицилии. На алтарном изображении в церкви соседней Мартораны Бог возлагает корону на голову короля, подобно тому как Он увенчивает им­ператоров на страницах германских евангелиариев на­чала XI века. Этот жест означал провозглашение пол­ной и абсолютно независимой власти палермского мо­нарха — и столь же безусловной его ответственности. Казалось, на этого короля с лицом святого отшельни­ка, старца из Египетской пустыни давила тяжесть всего мира. Между тем он проводил жизнь в роскошном дворце, приготовленном для услаждений плоти, подоб­ном царскому дворцу Сасанидов. Здесь вы не найдете комнат, до отказа заполненных вассалами, подобных тем, в которых отходили ко сну Вильгельм Завоева­тель или Людовик Святой. Служившие им сараи с со­ломенными подстилками были чересчур грубы. И че­ресчур временны — короли Севера останавливались там, как если бы они ночевали в лагере, разбитом в чи­стом поле, между этапами своих бесконечных похо­дов. Здесь же, в Палермо, для короля Роже был воз­веден постоянный дворец, чьи стены украшали прекрас­ные изображения: леопарды, сказочные леса, диковин­ные птицы —- целый фантастический бестиарий. Выши­тое платье графа Анжуйского, графа Пуатье или гра­фа Фландрского, возможно, было украшено подоб­ным образом, однако гардероб французских баронов был вещью также эфемерной — от него ничего не ос­талось. В то время как вполне сохранилось все то. что с каждой зарей представало перед взором короля Па­лермо: неизменный призыв к развлечениям, и в его по­коях до сих пор витают благовония одалисок. Можно представить себе изумление крестоносцев. Ричарда Львиное Сердце или Филиппа Августа, когда их сици­лийский кузен предлагал им ночлег среди апельсино­вых рощ.

В начале XIII века случилось так, что потомок королей Сицилии, их наследник, одновременно был внуком Фридриха Барбароссы. Он, как и его дед, сле­довательно, был королем Германии, королем Север­ной Италии, а кроме того ( и тоже подобно своему де­ду), — императором Запада. Действительно, в ноябре   1220 года в церкви Св. Петра в Риме Папа возложил на его главу императорскую корону и пал перед ним ниц как перед владыкой всего мира, признав тем самым, что трону Фридриха II Гогенштауфена было уготова­но место среди созвездий той звездной россыпи, сим­вол которой двумя веками раньше появился на мантии Генриха II. Фридрих II принял эстафету Карла Вели­кого. Был ли он германцем? Нет. Германцем был его дед, им был еще и его отец. Сам же он был сицилий­цем. Он лишь проездом бывал в Аахене, Бамберге, Ре-генсбурге. Жить же он предпочитал на юге Италии, в стране своей матери. В первые годы своего правления, подобно Людовику Святому, он построил там множе­ство церквей; ни один король, за исключением Людо­вика Святого, не построил в XIII веке больше церквей, чем Фридрих II. Однако это уже не были церкви в ви­зантийском духе. Действительно, в окружении Фрид­риха II набирало силу стремление отмежеваться от всего, что шло с Востока, из Константинополя, из му­сульманского мира, с тем чтобы ничто не могло при­глушить римский, латинский характер империи. Фрид­рих был первым европейским монархом, возобновив­шим выпуск золотых монет, какие чеканились при Ав­густе, и он не забыл слова, которыми его приветство­вали в Риме во время коронации: «Кесарь, великолеп­ный свет мира». Подавив мятеж ломбардских горо­дов, он принес знаки своего триумфа на Капитолий. И от искусства он требовал, чтобы оно выражало сущ­ность его собственного «imperium», Священной Рим­ской империи. Поэтому он отверг также и француз­ский стиль. Он перенес на сицилийскую почву ростки германского искусства. Построенные им на юге Ита­лии церкви сохранили каролингский, оттонский дух. В соборе в Битоното пол перед кафедрой покрыт мозаи­кой с изображением Роланда, Оливье, других фран­цузских рыцарей, легенда о которых была, однако, пе­реложена швабскими и фриульскими поэтами. Сама же кафедра как будто перенесена прямо из Аахена. Единственное, чем она отличается [от аахенского об­разца], это материал: золото сменил мрамор — мра­мор триумфальных арок, возводившихся в Риме клас­сического периода для чествования императоров. Им­перский же орел одновременно был и атрибутом Св. Иоанна Богослова, и старинным гербом королей Сици­лии, и символом Германской империи. С обратной сто­роны император велел изобразить себя восседающим в позе властелина, окруженным, как во время придвор­ных церемоний, стоящими вокруг него членами импе­раторской фамилии и советниками. И нигде ни малей­шего признака готического искусства — лица персона­жей подобны маскам римских идолов. В них угадыва­ется влияние значительно более древних изображений — тех, что встречаются на саркофагах поздней антич­ности.

У императора был соперник в лице Папы, про­являвший тем большую агрессивность, чем сильнее его беспокоило положение его государства, окружен­ного с Севера и Юга владениями Фридриха. Разрази­лась ожесточенная борьба, в которой с одной стороны раздавались анафема за анафемой, а с другой — бря­цание клинков. Убежденный в том, что по своему сану он выше любого священнослужителя, не исключая Римского епископа, и что ему следует смирить горды­ню понтифика силой, установив с помощью военной мощи гражданский порядок на земле, Фридрих II с этого момента стал возводить главным образом зам­ки. Кастель дель Монте, как бы запечатывающий Апулию, также следует духу каролингской традиции. Его глухие массивные стены являются решительным отри­цанием чеканной ажурности соборов. Эта крепость, восьмиугольная в плане и увенчанная в каждом из сво­их углов восьмигранной башней, повторяет форму ко­роны Оттонов и Аахенской капеллы. Однако, в отличие от последней, она выходит не в другой мир, а во все тот же, наш мир, открывая перед взором реальное не­бо. Она повествует о воинском могуществе, о земной власти — она говорит о том же и с теми же интонация­ми, что и украшенная имперским орлом крышка ба­ночки с бальзамом, принадлежавшей Фридриху II. То, в чем проявляется имперский характер этой архитек­туры, оказывается решительно выведенным из области сверхъестественного, сведенным к конкретному, ре­ально данному, десакрализованным. Замок является символом, призывающим крестьян, обрабатывающих окрестные поля, к повиновению. Это вертеп, служащий для отдыха короля-охотника, жадно стремящегося обладать зримым миром, преследуя его по болотам и заповедным лесам как какую-то дичь.

Фридрих II самолично продиктовал «Трактат о соколиной охоте», французский перевод которого, вы­полненный в 1280 году, украшен живописными иллюст­рациями. В то время как Генрих II в начале XI века требовал от придворных миниатюристов, чтобы они  изображали недоступное человеческому глазу, ху­дожник, иллюстрировавший текст Фридриха, должен был провести тщательную инвентаризацию Творения, скрупулезно выделяя каждый вид и каждый род жи­вотных. Для этого ему необходимо было наблюдать за природой, внимательно следить за повадками жи­вотных, схватывая и передавая характерные движения зверей, стремительный полет птиц. А это предполагало острый, аналитический взгляд на вещи, взгляд Аристо­теля. И в самом деле, астролог императора привез ему из Толедо перевод «Трактата о животных». Ибо Фридрих любил книги — те, в которых говорится о природе вещей. Как и парижские теологи, он хотел бы, чтобы вдруг оказались переведенными все труды, ук­рывавшие под покровом греческого или арабского языков сокровища античной науки. Между тем здесь, в Палермо, в Кастель дель Монте, эти книги, сочине­ния Евклида или Аверроэса, не казались, как в Париже или Оксфорде, чужими и смущающими душу при­шельцами, из которых следовало изгонять дух Сатаны. На Сицилии, в Неаполе казалось, что сама земля рож­дает мудрость исламского Востока и Древней Греции. В этих краях традиция поощряла дух эксперимента­торства. Рассказывают, что однажды Фридрих умерт­вил человека, заключив его в огромный плотно закры­тый глиняный кувшин, чтобы выяснить, куда могла де­ваться душа человека после смерти. Та же традиция питала стремление охватить во всем бесконечном раз­нообразии все формы видимого мира стремление, раз­делявшееся также Альбертом Великим и скульптора­ми, выполнившими декор сводов собора в Шартре, но которое у Фридриха не подкреплялось надеждой до­стичь, в результате такого охвата единения с Богом. Цель его была другой: создать независимую естествен­ную историю, которая не была бы служанкой богосло­вия. Таким образом, именно при дворе Фридриха II следует искать истоки стремления к изобразительному реализму. Оно не было порождено, как это часто по­вторяли, буржуазным духом. Его причиной была лю­бознательность монарха, ведшего, согласно расска­зам, жизнь восточного султана.

Фридрих II, прозванный «stupor mundi», «удив­ление мира», был человеком нервным и худосочным. Хронист замечает о нем: «Будь он рабом, никто не по­желал бы купить его и за двести су». Это был удиви­тельный человек. Для многих он был Антихристом, однако для многих других он служил воплощением надежды. Данте поместил его в Ад — и недаром; чув­ствуется, однако, как он этим был удручен. Все, кто писал о Фридрихе, восхищались его храбростью, его удивительной способностью говорить на любом языке — французском, тосканском, немецком, греческом, арабском, латыни. Они порицали его за привержен­ность телесным удовольствиям, за то, что он вел себя так, «будто бы не было другой жизни». Да, в его зам­ке Люцера был гарнизон мусульманских воинов. Да, он вооружал посланцев сарацинских владык, а путь к Иерусалиму открыл паломникам с помощью перего­воров. Однако, что бы ни говорили кардиналы, не сле­дует думать, что он шутил, приняв крест. Он не был скептиком, а тем более атеистом. Просто он хотел все понять сам и добивался, чтобы ему объяснили, что такое Бог арабов, Бог евреев, а однажды он попросил о встрече с Франциском Ассизским. Он преследовал еретиков и поддерживал инквизицию более рьяно, чем какой-либо другой монарх. Умереть же он пожелал в грубошерстной рясе цистерцианского монаха. Он был слишком сложен, чтобы быть понятым монахами XIII века, мышление которых было чересчур одномерным. А главное, его замечательному уму была открыта сложность того мира, центром которого был сицилий­ский треугольник.

Продолжая вести упорную борьбу с притязани­ями Папы, — и его кузен Людовик IX во Франции, хо­тя и был святым, полностью его в этом поддерживал. — Фридрих II, в то самое время, когда Людовик Свя­той собирался строить Св. Капеллу, чтобы поместить в ней терновый венец, возводит в городах Юга. на своей настоящей родине, свои собственные изваяния. Бюсты. То были бюсты Кесаря. В лице Фридриха II Римская империя возвращалась из германского изгнания к сво­им средиземноморским истокам. Здесь, при единствен­ном в Италии дворе, где развилось монаршее меценат­ство, возникло настоящее возрождение. Здесь, в этих скульптурных формах, Рим получил новую жизнь, и именно в этих скульптурах несколькими годами позже черпал свое вдохновение Никколо Пизано.

Разве это изборожденное страстями лицо не то же, что и лица других монархов, чьи владения прости­рались по ту сторону Латинского моря, — королей Кастилии, королей Арагона? Испания, испанские госу­дарства являлись еще одним очагом христианской ры­царской экспансии, и там столь же активно шло освоение и присваивание чужих культурных богатств, кото­рыми эти земли изобиловали в той же мере, что и Си­цилия, поскольку они также недавно были отторгнуты у мусульман. Толедо, снова завоеванный христианами в 1085 году, был полон книг. Эти книги были написаны по-арабски. Однако в стране жило множество евреев, имелись многочисленные и весьма активные еврейские общины, которых халифы Кордовы и мелкие эмиры, владевшие испанскими городами, конечно же, эксплуа­тировали, но не подвергали преследованиям. Христиа­не, пришедшие на эти земли, во время Реконкисты, вна­чале их также не преследовали. Они воспользовались их знаниями. Евреи-книжники служили им посредника­ми, переводчиками. В Толедо по сей день сохранились превращенные значительно позднее в церкви великолеп­ные синагоги, которые строились и украшались в то са­мое время, когда в других местах из земли вырастали готические соборы. В их сдержанном убранстве ис­пользовано все богатство декоративных традиций Ис­лама, поскольку Всевышний, трепетно чтимый наро­дом своим, наложил запрет на изображение сотворен­ных Им существ. Всем своим видом напоминающий мечеть, подобно мечети покрытый инкрустациями и отделанный под мрамор, интерьер синагоги Трансито лишен каких-либо украшений, за исключением букв, из которых слагается слово — слово Бога, того же са­мого Бога, но который на этот раз величаво говорит по-древнееврейски. В то же время в другой синагоге, ставшей после первых гонений на иудеев церковью Сан-та-Мария-ла-Бланка, т.е. церковью, посвященной Бо­гоматери, в ее капителях, уже можно усмотреть шаг к изобразительности. Растительный мотив, увенчиваю­щий капители, не так уж далек от того, который мож­но увидеть на капителях в Клюни. Однако в этом иу­дейском памятнике их архитектурные и символические функции существенно иные. Так или иначе, на среди­земноморском побережье, расплескивавшем через край избыток своих жизненных сил. во времена Генри­ха Плантагенета и Людовика Святого, в тот самый мо­мент, когда христиане Запада обнаружили несводимую к христианскому вероучению философскую систему Аристотеля, когда крестоносцы убедились в невоз­можности одержать верх над неверными, захвативши­ми Святую Землю и над греческими схизматиками, ла­тинскому христианскому миру открылись великолеп­ные произведения искусства, принципиально несовмес­тимые с его эстетикой.

Готика мощной волной распространялась из Парижа, где оттачивалось католическое вероучение. Единая как монолит церковь Папы Иннокентия III ус­матривала в готическом искусстве один из самых дей­ственных проводников ее объединительной идеологии, как бы настоящий символ католичества. В Толедо, в конце концов, властно вознесся ввысь готический со­бор. В областях, принадлежавших к франкской импе­рии Карла Великого, укоренение французского искус­ства произошло, разумеется, значительно раньше. Но главное, — оно было гораздо более глубоким. В Гер­мании парижские архитектурные каноны легко сочета­лись с местными традициями: готический дух как бы освободил собор в Ульме от неуклюжей тяжеловес­ности Оттоновых порталов. То же произошло и в Каталонии, одной из испанских провинций, где архитектура носила отпечаток каролингского стиля. Воины Людо­вика Благочестивого освободили ее от мусульманских завоевателей. И она сразу же стала бастионом христи­анской веры, противостоящим исламскому вторже­нию. Она однако не сразу приняла готику — слишком весомым было здесь романское наследие. Романская эстетика была здесь у себя дома. В значительной своей части она вышла из этой самой земли. Понадобилось время, чтобы ее искоренить. Удалось ли вообще ког­да-либо это сделать? В XIV веке это было сделано лишь наполовину. Каменное кружево, служившее во французских соборах оправой для витражей, в галерее монастыря в Лериде открыто всем ветрам, заполняя своим ажурным орнаментом проемы аркатур. Это со­здает впечатление необычайной свободы и легкости. Слабый ветерок играет в этой резной ограде, сквозь причудливые сплетения которой открывается южное небо, как в латинских монастырях Кипра. Осталось ли вообще что-либо от святой обители в этом каменном саду? Фантазия здесь проявляется с той же виртуоз­ностью, что и в арабской вязи старинного манускрипта. В мотивах капителей природа схвачена с той же зорко­стью, что и в покоях дворца в Палермо или в рукопи­сях, выполненных для Фридриха II. Однако наблюда­тельность служит здесь лишь для поиска пластических соответствий с единственной целью — удовлетворить пытливость ума.

Европа в те времена казалась бескрайней и от­личалась бесконечным многообразием. Однако ни од­на из ее провинций не устояла перед соблазнами парижской культуры. Между тем почти в каждой из них, вплоть до самой переимчивой, влияние Парижа одно­временно приводило к укреплению местных черт. Яр­кий пример тому — Англия. Эта страна была подчине­на [указанному влиянию] полностью и одной из первых. С 1066 года, со времени создания шпалеры из Байё, она была всего лишь придатком Нормандии. Ее сме­нявшие друг друга короли были нормандцами, анжуйцами, аквитанцами — принцами, родившимися во Фран­цузском королевстве и покидавшими его лишь затем, чтобы побыстрее в него вернуться. До самого конца XIII века правящий класс Англии состоял сплошь из рыцарей-французов — по языку, культуре, манерам; и напротив — магистры и студенты Парижского универ­ситета в большинстве своем происходили из этой части Европы. Когда же школы Оксфорда стали соперни­чать с парижскими, основавший их епископ Роберт Гроссетест, подобно Сюжеру, провозгласил, что Хри­стос есть Свет, рожденный от Света, что мир есть ре­зультат светоносного излучения и что все человечес­кое знание есть не что иное как излияние этого несотворенного Света. Из этих положений проистекал эсте­тический принцип, утверждавший, что именно свет ле­жит в основе совершенства телесных форм. В соответ­ствии с этим принципом, внимание исследователей со­средоточилось на оптике. В результате появились трактаты о рефракции лучей света. Возникла строго обоснованная ортогональная оптическая геометрия. Именно она служит основой жесткой архитектуры анг­лийских соборов, вертикальной логики Солсбери. Эли, Уэлса. Среди обширных лугов, в сельского вида городках, напоминавших скорее пастушеские селения, эти сооружения были слишком грандиозными, и этот размах объясняется тем, что английские епископы и аббаты, обладавшие огромными богатствами, перед постоянной угрозой королевской конфискации спеши­ли обезопасить свое имущество, вкладывая деньги в строительство [соборов]. Впрочем, в Англии, пожалуй более решительно, чем в Иль-де-Франсе, дух геомет­рии соединялся с требованием аскезы — в религиоз­ных общинах, находившихся под более сильным влия­нием цистерцианской морали. Добавим к этому, что эстетическая доктрина испытывала также воздействие местных технических традиций. На этой окраине циви­лизованной Европы, где дольше, чем в других местах, продолжали строить из дерева, специфические строи­тельные приемы, свойственные этой стране ткачей, луч­ников, конопатчиков, корабелов, налагали на архитек­турные формы особый отпечаток. Наконец, проявле­нию этого партикуляризма содействовали политичес­кие мотивы. Английский король был вассалом короля Франции. Но в еще большей степени он был его сопер­ником. Отстаивая свою независимость, он опирался на культурное наследие своих островных провинций, на все что оставалось в Англии кельтского, скандинав­ского. Карлу Великому, Роланду и Оливье^ вкусам франков, самой Франции английские литераторы про­тивопоставили, стараясь понравиться своему господи­ну, Генриху Плантагенету, разрабатывавшиеся ими бретонские мотивы. Строители и скульпторы по камню поступили сходным образом, утверждая, как в Кастель дель Монте или Лериде, независимость национальной культуры. Они воплотили в архитектурных фор­мах сны о сказочных лесах, и зритель угадывает в при­чудливых сплетениях декора фигуры короля Артура, Броцелианды, бес крайние охотничьи угодья, в кото­рых короли и бароны преследовали оленя. Фантазия рано' пробудилась в миниатюре, искусстве интимном, а значит более независимом; она дольше удерживалась под спудом в архитектуре — заботой о математичес­кой рациональности и цистерцианском аскетизме. Она внезапно обнаруживается повсюду в XIV веке, когда ослабевают политические узы, которыми огромный остров был привязан к Франции. В Глочестерском аббатстве, воздвигнутом на пожертвования паломников, приходивших помолиться на могиле короля Эдуарда II, считавшегося мучеником, своды собора напомина­ют сомкнутые вершины гигантских деревьев. В верхних галереях монастыря всякая геометрия несущих конст­рукций в конце концов исчезает, утопая в обильной ли­стве растительного декора. Башня-фонарь собора в Эли обрушилась в 1325 году. Для ее восстановления мастер, руководивший строительством, поместил вверху, в месте пересечения главного нефа и трансепта восемь колонн, выточенных из стволов деревьев. По­сле реконструкции свет, проникая через широкие-проемы, чьи витражи мастера стремились сделать как можно более светопроницаемыми, падал вниз из выс­шей точки внутреннего пространства собора, из того самого места, куда сходились все возносимые молит­вы, чтобы вслед за тем вознестись к самим небесам. Он исходил из средоточия мистического соединения, центра деревянного восьмиугольника, чьи растительные формы были как бы отзвуком растительной при­роды -материала, из которого он был создан. Этот ве­нец в утренние часы медленно наполняется светом — по мере того как рассеивается туман — и точно также благодать Божия, побеждая сумрак, постепенно про­никает до самых глубин мира.

ПОИСК
Block title
РАЗНОЕ