. Собор, город, школа
  
Азбука  Физкультура малышам

Детская Энциклопедия

Статистика

Собор, город, школа

Собор, город, школа

  1. Рыцарский праздник, устроенный Эдуардом, принцем Уэльским. 1306 год
  2. Штурм крепости Брам Симоном де Монфором весной 1210 года.
  3. Как поступили с еретиками в Кастре в сентябре 1209 года.
  4. Как поступили с еретиками в Минерве в июле 1210 года.

Согласно определению, собор — это церковь, в которой богослужение совершает епископ. С самого начала распространения христианства епископ избирал­ся в каждом значительном городе. Собор, таким об­разом — это городской храм. Возведение множества великолепных соборов в Европе означало прежде все­го пробуждение городов. Многие из созданных в это время витражей были даром ассоциаций ремесленни­ков; тем самым они демонстративно посвящали Все­вышнему начатки недавно пришедшего к ним благопо­лучия. Эти жертвователи не были крестьянами. То бы­ли мастера-ремесленники, жившие в городах и непре­рывно расширяющихся предместьях. Они пряли шерсть, выделывали кожу, обрабатывали металлы, продавали отличное сукно и драгоценности, бесчислен­ными вереницами переезжали с ярмарки на ярмарку. Этим ремесленникам и торговцам хотелось, чтобы в главной церкви их города, в ее витражах, запечатлелись, преображенные божественным светом, привыч­ные жесты и орудия их трудов; чтобы их работа, их производительная функция были таким образом про­славлены и увековечены в этом памятнике, где они со­бирались в дни великих праздников и который был столь обширным, что мог вместить все население го­рода. Действительно, горожане приходили туда не только затем, чтобы молиться. Там собирались их корпорации, да и вся городская община. Собор был домом народных собраний — собраний горожан.

Собор возносится высоко над городом, уст­ремляясь ввысь над этим островком продуктивного изобилия, следя за всем, что производится и продает­ся в этом людском гнездовище, которое, стоит лишь выйти из стен храма, представляет собой лабиринт уз­ких улочек с бесчисленными сточными канавами и скотными сараями. Это было тесное нагромождение построек, город был, по нашим меркам, маленьким. Сколько человек жило в Лане в XII веке, когда был построен собор? Несколько тысяч, не более. Но мно­гие из них были богаты, и это было новое, денежное богатство. Конечно, жизнедеятельность городов зави­села от сельской экономики; верно, что в город стека­лись из окружающих деревень, служивших ему щед­рой питающей средой, новые жители, продукты и сы­рье, на котором работали все его мастерские. Источ­ник городского богатства находился там, среди полей. И не были ли фигуры быков, вознесенные в качестве символических покровителей на вершину городских башен, данью сельскому труду? Ясно, во всяком слу­чае, одно: деньги, все эти бесчисленные монеты, передававшиеся из рук в руки на строительство собора, вначале были заработаны трудами и потом крестьян.

Города, однако, стремятся выделиться из гла­ди окружающей их нивы. Горожанин презирает дере­венщину. Кроме того, крестьяне внушают ему страх. И он отгораживается от них. Каждый город имеет ук­репления, ворота, тщательно запираемые на ночь, сте­ны, которые постоянно перестраиваются с учетом но­вейших усовершенствований, принимаемых на воору­жение как военной, так и церковной архитектурой. Го­род становится замком еще более укрепленном, чем замки сеньоров (да и кем первоначально были эти торговцы и ремесленники, если не особыми слугами сеньоров, епископов, каноников, комендантов крепос­тей и рыцарей, составлявших гарнизон?). Город стано­вится крепостью, потому что его богатства привлека­ют алчные взоры и ими легко завладеть, потому что те, кто властвует над ними, прекрасно сознают, что именно в городах собираются самые богатые подати и что необходимо защищать этот источник доходов: первой заботой короля Филиппа II Августа было ук­репление Парижа, откуда поступала львиная доля его денежных доходов. А когда его внук Людовик IX Святой основал Эг-Морт на средиземноморском бере­гу своих владений, откуда он мог с большим удобст­вом отправиться в Святую Землю, он повелел прежде всего возвести защитное ограждение вокруг этого опорного пункта, в котором сосредоточивалось боль­шое количество различных припасов.

Будучи столь же ревностно охраняемы, как и другие крепости, города все же отличались от них тем, что были открыты для торговли. Она, собственно, и составляла основу их существования. Хотя в горо­дах жили и рыцари, и священнослужители, именно бур­жуа обеспечивали их процветание, а иногда и безраз­дельно ими управляли. К городским воротам сходи­лись все пути — наземные и водные. Между тем сред­ства сообщения одновременно служили и средствами защиты: мост легко превращался в стену. Это хорошо видно на миниатюрах XIII века, иллюстрирующих жи­тие Св. Дионисия. Парижские мосты, спасшие тремяс­тами годами ранее город от норманских грабителей, по-прежнему находились на своем месте с укреплен­ными башнями по бокам и являлись частью организо­ванной системы укреплений. Под их арочными пролета­ми располагались мельницы — нельзя было не вос­пользоваться энергией текущей воды. Кораблям здесь не пройти: поэтому приходилось на Гревской набереж­ной выгружать вино, следующее из Оксера в Норман­дию и Англию, и переправлять его через Большой мост. На этом мосту, застроенном домами, так как он считается самым безопасным местом в городе — та­кие дома можно и сегодня увидеть на Понте Веккьо во Флоренции, — был самый центр деловой*активности, где встречались потоки товаров, перевозимых по воде и по суше, куда сходилось все, что где-либо произво­дилось, все, чего можно было достичь с помощью на­ук или искусства, все, что могло служить предметом обмена и что вереницы повозок свозили из близлежа­щих деревень, самых богатых во всей известной в ту пору части мира. Выставляющий напоказ свое изоби­лие, кишащий людьми город был для моралистов из собора средоточием разврата. Они объявляли его по­грязшим в алчности, обжорстве и похоти. Действи­тельно, в городе можно было предаться удовольстви­ям, и многие рыцари стремились остаться там подоль­ше. Радость жизни соседствовала там с крайней нище­той: за всем, что могло быть роздано, брошено в тол­пу, за всем, что можно было украсть или присвоить в промежутке между честными занятьями, жадно сле­дила огромная стая тех, кто был принесен в жертву прогрессу — калек, бродяг, бедняков. Внутри город­ского пространства, в обществе, разделенном резкими контрастами, подвижном, плохо сдерживаемом еще недостаточно жесткими рамками, обнаруживается обескураживающая нищета.

Действительно, в сельской жизни, где сильна взаимопомощь, она как бы рассасывается и не броса­ется в глаза. В городе же она выставлена напоказ. Ею хотят пробудить совесть тех, кто чрезмерно богат — банкиров, ростовщиков, менял, держащих лавки в Па­риже на Большом мосту, а также всех этих профессо­ров и адвокатов, чьи лавки расположены на Малом мосту, и которые также обогащаются, благодаря сво­ему ремеслу. Между тем в течение XII века в городах усилилось ощущение, что для того, чтобы быть хрис­тианином недостаточно повторять несколько ритуаль­ных жестов и читать несколько молитв, но необходи­мо помнить о том, что у богатого мало шансов войти в Царствие Небесное: об этом говорил Иисус, который сам жил среди блудниц и прокаженных и который лю­бил этих отверженных. Это рождало беспокойство, подталкивавшее к пожертвованиям — пожертвованиям на строительство собора. Собор же — и об этом не следует забывать — при всем своем внешнем велико­лепии был памятником смирению, символом отреше­ния. Его этика, как и этика цистерцианской церкви — это этика добровольной жертвы от слишком быстро и легко полученного богатства. Если собор строился с таким размахом и нередко в столь короткие сроки, то это потому, что буржуа, обязанные своим процветани­ем росту городов, в стремлении спасти свою душу от проклятия, угрожавшего им как никому другому, жертвовали церкви огромные суммы. Собор возвы­шался над суетным возбуждением и греховностью ми­ра городов. Он был их гордостью, их защитой, их при­бежищем.

Монастырь был замкнут в самом себе. Собор — открыт миру. Это была публичная проповедь, без­молвная речь, обращенная ко всем верующим, но прежде всего демонстрация власти. Своими фасадами, похожими на крепостные, неприступными башнями, служившими им продолжением, собор говорил о вер­ховной власти, о Христе-Царе. И стены его украшали скульптурные вереницы царей и епископов. Собор и в самом деле утверждал, что спасения достигают, со­блюдая порядок и дисциплину, под контролем власти, или, точнее, двух сотрудничающих властей — епископа и государя. Кафедральный храм, возведенный в горо­де, этом источнике самого подвижного богатства с тем, чтобы управлять им и использовать его, устанав­ливает соглашение между обновленными и возрожден­ными Церковью и монархией.

Церковь, однако, утверждает свое господство не силой оружия, но силой слова. Она учит Святым догматам и указывает праведный путь, с которого ни­кто не должен сворачивать, дает правила, нравственный закон, которому без колебаний и ропота обязан сле­довать каждый. Для лучшего убеждения она прибега­ет к наглядным картинам. Эти полные дидактики кар­тины разворачиваются вокруг порталов собора, на трех фасадах церковного здания: южном, северном, с обеих сторон утратившего свое первоначальное значе­ние трансепта, поглощенного новообретенной гомоген­ностью внутреннего пространства, чья цель отныне со­стоит лишь в том, чтобы добавить две изобразитель­ные проповеди к той, что по традиции располагалась с западной стороны и была обращена к солнечному зака­ту, т.е. к той части мира, которую необходимо было любой ценой спасти от Зла. Здесь перед зрителем от­крывается застывший театр, подобный тому, что мож­но наблюдать в церкви Св. Михаила в Хильдесгейме, но значительно более обширный. Сцена не ограничивается двумя створками дверей, но продолжается с обеих сторон, переходя на стены, в широко открытые, зияю­щие проемы. Здесь предстает все творение во всей его полноте, избавленное от диссонансов, преобразованное, ведомое к добру порывистым движением, подобным тому, которое вызывало кружение роз витражей. Со­бор в действительности есть призыв. Он обращает к на­роду знаки подлинной веры, но с тем чтобы пленить, подчинить живые силы, двигавшие эту эпоху бурного развития. Он хочет дисциплинировать эти силы, заста­вив их действовать сознательно и целенаправленно.

Призыв, который несут в себе его формы и его декор — это призыв к постоянству и подчинению порядку.

Скульпторы, закончившие выполнение заказа Сюжера по украшению церкви аббатства Сен-Дени, в середине XII века принялись за Королевский портал западного фасада собора в Шартре, уничтоженного пожаром несколько десятилетий спустя. Здесь легко узнаются мотивы, унаследованные от не отошедшего еще в небытие романского периода. Речь идет прежде всего о центральной теме портала — видении Апока­липсиса: Господь, победивший силы тьмы, восседающий во славе, вершит Последний Суд. Между тем эта кар­тина Страшного Суда уже лишена налета ирреальности. Господу возвращен человеческий образ, который Он принимал на краткий миг в истории сего мира. Ниже располагаются свидетели Его воплощения, а также ветхозаветные цари и царицы. Эти статуи еще имеют вид колонн, вырезанных в стене и еще не вырвавшихся из каменного плена; в их телах, узких и изборожден­ных жесткими складками сковывающих их одежд, по­ка не угадывается никаких признаков движения. Одна­ко в лицах уже ощущается  трепет жизни, они уже ли­шены той холодной симметрии, которая безвозвратно переносила их в область абстракции. Наконец, на пра­вом тимпане впервые можно увидеть столь явно пред­ставленную сцену Рождества Христова — немой рас­сказ с его персонажами и бесхитростными декорация­ми: ложе роженицы, пастухи, похожие на пастухов из провинции Бос... Все полно жизни.

Жизнью наполнены и датируемые полувеком позже северный и южный порталы собора в Шартре.

Черты персонажей стали значительно более определен­ными — факт, выражающий наличие уз братства меж­ду Богом и пророками, предсказавшими приход Мес­сии, апостолами, которые, оставив все, последовали за учителем, мучениками, пострадавшими за истинную веру, исповедниками, ставшими ее проводниками. За­долго до этого использовались все уловки сценогра­фии, чтобы с помощью мимики и диалогов придать большую убедительность Библейским рассказам. Пе­ред Рождеством декламаторы выступали поочередно в роли Исайи, Давида, Иоанна Крестителя, старца Си­меона, Елизаветы, а также ветхозаветных персонажей: Адама, Авеля, Ноя, которые оживали и двигались пе­ред прихожанами. Воплощенные в камне, эти представ­ления сделались постоянными, не утратив при этом своей убедительности. Статуи вырвались из каменного плена стены, как бы задвигались, выдвинулись на аван­сцену. Каждый из персонажей приобрел большую ин­дивидуальность. Их уже можно узнать не только по их традиционным атрибутам, их привычным знакам — Св. Петра по ключам, Св. Андрея по его кресту, Св. Павла по его мечу — но и по выражению их лиц. У каждого был свой характер, живое дыхание, их глаза не были обращены вовнутрь собственной души, а губы плотно сжаты — ими уже владели страсти, не умаляя, одна­ко, подобающей им степенности, той возвышенности, что создавала дистанцию между ними и суетящейся внизу людской толпой. Предшествуемый этой когор­той, Богочеловек возвышается над порталом собора

  • в Реймсе, в Амьене. «Я есмь дверь, сказал Христос,
  • кто войдет Мною, тот спасется». Через слово, наконец понятое: глухие да услышат, слепые да увидят! — Иисус предстает в позе учителя, законника, того, кто знает и учит. В его лице прославляется мудрость и ис­кусство речи. Произнесенные им слова, те что он еще сейчас произносит, несут жизнь, ту самую жизнь, для которой восстанут люди после смерти.   Смерть это сон. Если возложить свои надежды на Христа, этот сон будет мирным. И таким же будет пробуждение на великой заре воскресения плоти. Готи­ка XIII века уже не возвещает конец света как леденя­щую кровь катастрофу. То, что в тысячном году представлялось страшным катаклизмом, в эту эпоху князья церкви рисуют как радостное освобождение. Воскресшие на стенах собора в Реймсе, собора в Бур­же восстают из могил подобно очнувшимся от осве­жающего сна — они сладко потягиваются, их движе­ния неторопливы и безмятежны, а тела молоды, в пол­ном расцвете сил и красоты, красоты подобающей пре­ображенной плоти. Они окликают, узнают и вновь на­ходят друг друга, соединенные в совершенную общи­ну, которой не будет конца.

    До того же как наступят времена всеобщего примирения [с Господом], главное — это довериться. Кому? Церкви. А значит, Деве Марии, являющейся [про]образом церкви. Над Королевским порталом Шартрского собора возвышается, открытая всем взо­рам, ее статуя; она еще весьма условна; выведенная за пределы времени, почти столь же далекая, как Сент-Фуа в Конке, Дева Мария здесь не столько личность, сколько знак, орудие воплощения, вместилище Боже­ства, трон Господа. Сто лет спустя создатели Реймского собора помещали статуи Девы Марии повсюду. Она вознесена на вершину всей иконографической иерар­хии, и Сын возлагает на ее главу корону. Сцена этого апофеоза является простым переводом на язык плас­тики слов из литургии Успения: «Царица села по его правую руку в золотом одеянии, и Он возложил на ее главу корону из драгоценных камней». Непременное окружение этого празднества коронования составляют ликующие ангелы, напоминающие фигуры восставших из могил. Это сцена венчания, наделения верховной властью.

    Если помнить, однако, что Церковь в XIII веке отождествляла себя с Богородицей, нетрудно понять смысл этой символики: высшая власть в этом мире принадлежит Церкви — до скончания времен. Стоящая за Папой, архиепископами и епископами, церковь пре­тендует на царское достоинство, подобное тому, кото­рым обладает Богородица на большом витраже Шартрского собора, и видит свою роль в том же, в чем видел свою император тысячного года — в по­средничестве между природным и над природным ми­рами, между людьми и небом, куда все они смогут войти — при условии соблюдения церковных запове­дей, следования прямыми путями, порядка и послуша­ния.

    Расцвет искусства соборов был необычайно бы­стрым: Шартрский собор был построен за двадцать шесть лет, собор в Реймсе еще быстрее — между 1212 и 1233 годами. Столь бурный рост объясняется быстрым подъемом благосостояния, зародившимся в деревне и затем охватившим городскую экономику.

    Но он обусловлен и другим фактором развития, неот­делимым от предыдущего развитием знания. При каж­дом соборе имелась школа. Наиболее активные из этих школ были расположены в районах, где процвета­ло искусство Франции, готическое искусство. Конеч­но, школы существовали и при монастырях, но монас­тыри означали замкнутость. Школы при соборах, как и торговая деятельность, на протяжении XII века все бо­лее освобождались от стягивавших их пут. В самом деле, миссия епископа состоит в распространении слова Божия. В результате реформы [католической] церкви эта его функция на тот момент возобладала надо все­ми остальными. При этом она стала слишком обреме­нительной, чтобы епископ мог ее выполнять в одиноч­ку. Ему потребовались помощники, способные пропо­ведовать это слово вместе с ним повсюду, и чтобы го­товить таких проповедников,— хорошо оборудованные мастерские, а в них — хорошие книги и хорошие на­ставники, умеющие их комментировать. По мере того как путешествия становились все более доступной ве­щью, в лучшие школы устремились охочие до приклю­чений интеллектуалы. В результате сформировались центры, в которых была сконцентрирована наука и учебная деятельность, причем в тех самых местах, где были воздвигнуты шедевры готического искусства — в Лане, Шартре, наконец, в Париже, который вскоре пре­взошел все остальные города. Наблюдалось, таким образом, совпадение очагов интеллектуальных поис­ков и передовых достижений в области искусства.

    Круг изучаемых наук остался неизменным со времен первого возрождения античной культуры в каролингскую эпоху. Это были так называемые «семь свободных искусств»: три вводные дисциплины: грам­матика, риторика — овладение красноречием, диалек­тика — овладение [правильным] рассуждением; четыре дисциплины высшего цикла, способствующие постиже­нию тайных законов мироздания: арифметика, геомет­рия, астрономия, музыка. Эти семь путей знания вели к теологии, царице наук, с помощью которой можно было попытаться проникнуть в Божественные тайны, истолковывая промысел Господа, Его слово, другие рассеянные в природе и доступные для восприятия зна­ки. Своим замечательным успехом парижские школы, где во второй половине XII века учились все значи­тельные епископы и все Папы, отчасти обязаны учению Абеляра. Его доктрина положила начало теологии, преимущественно основанной на диалекте. Для Абеля­ра отправной точкой исследования было слово. Он стремился высветить все его скрытые значения. При этом ой, однако, не уподоблялся монастырским эру­дитам, чья мысль мечтательно устремлялась вслед за любыми случайными ассоциациями слов или образов. Его мысль следовала строгим правилам логического рассуждения. Между тем средства логического ана­лиза постоянно совершенствовались. Целые полчища клириков шли вслед за рыцарями, отвоевывавшими у мусульман Испанию и Сицилию; они с жадностью набросились на книги великолепных библиотек Толедо и Палермо, они развили лихорадочную деятельность по переводу с арабского на латынь трудов, некогда пере­веденных арабами с греческого. В Париже изучили эти переводы. В них открывалось знание древних, которым пренебрегли римляне: Евклид, Птолемей; в них откры­валось биение мысли более привлекательное, чем все логические трактаты Аристотеля. Была выработана и утвердилась методика исследования. В его начале Абеляр ставит сомнение: «Мы приступаем к изыскани­ям, пребывая в сомнении, и с помощью исследования улавливаем истину». Самонадеянность и гордыня! Было немало людей, которых такая позиция устрашила, которые ее яростно осудили, как, например, Св. Бернар, одержавший в конце концов над Абеляром верх. Она, однако, вызвала по меньшей мере воодушевление в среде наиболее ученых школяров, основным заняти­ем которых было уже не безмолвное восприятие уро­ка, а дискуссия. Диспут, спор. «Мои ученики,- говорил также Абеляр, требовали убедительных доводов; им более необходимы были внятные объяснения, нежели утверждения. Они говорили, что нет пользы в словах, если не разъясняется сказанное, и что никто не спосо­бен верить, если он сначала не понял.» Именно отсюда вышла вся наша наука.

    До нас дошел устав одного из парижских кол­лежей, коллежа Юбан. Этот документ, довольно по­здний, — он датируется XIV веком — полон подроб­ностей, позволяющих судить о том, что собой пред­ставляла в то время школа. Это была дисциплиниро­ванная команда, вроде военного подразделения, воз­главляемая наставником-командиром. Ученики — мо­лодые люди, все до единого духовного звания, стри­женые и носившие одеяние клириков; они жили одной общиной, совместно, как монахи, принимали трапезу, а их наставник был наподобие аббата. Не следует забывать о том, что все действия, которыми была наполне­на их жизнь, это действия священнослужителей. Собст­венно учеба чередовалась с благочестивыми размыш­лениями и литургической службой. Учеба соединялась с молитвой и была неотделима от нее; учеба была лишь иным способом служения Господу. Однако, на­ряду с молитвой и церковным шествием, в школах по­лучили распространение два других ритуальных дейст­вия, в которых проявлялось то, что составляло их от­личие от монастырей — открытость миру; это была забота о несчастных, которых в городе было не счесть, иными словами, практика евангельской милос­тыни; это было также внимание к тем, кто обладал бо­гатством и могуществом, но кому следовало передать знание и подать достойный пример, т.е. овладение мас­терством проповеди.

    Из подобных школ исходил дух, наполнявший эстетику соборов. В нем все берет начало — и симво­лика света, и смысл воплощения, и представление об умиротворении смерти, и эта набирающая силу склон­ность внимательно присматриваться к окружающей ре­альности и тщательно переносить ее в изобразительную пластику создаваемых произведений. Подобные же школы подтолкнули развитие техники возведения со­оружений; вышедшее из них учение о равновесии позво­лило в 1180 году с помощью аркбутанов поднять сра­зу в полтора раза выше, чем это делалось когда-либо ранее, хоры Собора Парижской Богоматери, а с помо­щью угольника, циркуля и расчетов — все более и бо­лее облегчать стены, подчинять замыслу материал, по­беждать его тяжесть. В XIII веке появляются первые архитекторы, гордые своим званием и оставляющие на камнях свой личный знак. Они пользовались уважени­ем и, подобно наставникам школ, называли себя док­торами — докторами каменных наук. Из альбома од­ного из них, Виллара де Оннекура, видно, чем обязано было их высокое искусство упражнениям из «тривия» и «квадривия». Собор творит разум, именно он объе­диняет в упорядоченное целое наборы разрозненных элементов. Пронизывающая здание логика становится все более и более строгой, а само здание все более и более абстрактным. И поскольку архитектор одновре­менно является руководителем декоративных работ, поскольку он определяет план, которого придержива­ются скульпторы, высекающие из камня статуи, он со­знательно трактует природу, как хотел это сделать Сезанн, с помощью квадрата и круга, сводя ее к рацио­нальным формам. Разве замысел самого Создателя не был опосредован разумом? Не следует ли искать в беспорядочном нагромождении скрывающих их форм геометрические схемы подробного плана [мирозда­ния!, если хочешь изображать все живые существа и предметы такими, какими они должны быть, такими, какими они были первоначально и какими они вновь станут когда пройдет беспорядок, внесенный в мир его земной историей. Вместе с тем, школа учила смотреть на мир открытыми глазами. Интеллектуалы того вре­мени не были затворниками, они жили среди лугов и садов, и природа,— это творение Божие данное им во всей своей свежести и разнообразии, представлялась им все менее и менее заслуживающей укоризны. При­стальное внимание к действительности передалось и строителям соборов. Благодаря ему жизненные соки постепенно поднимались по уходящим ввысь стволам колонн Собора Парижской Богоматери — до капите­лей и их растительного декора; эта флора была еще плодом фантазии на хорах Собора, законченных в 1170 году, однако на колоннах нефа, сооруженных десятью годами позже, она оживает, и можно уже оп­ределить по правдиво переданной форме листьев каж­дый вид растений.

    Это искусство невозможно также понять без учета того, что в него привнесли крестовые походы, заморские путешествия, постоянно возобновлявшиеся в надежде — так и не оправдавшейся — отвоевать гроб Господень, снова оказавшийся во власти невер­ных. Борьба с ними не принесла успеха. Но по крайней мере восточные христиане, считавшиеся раскольника­ми, были побеждены, а Константинополь захвачен в 1204 году. Этот великолепный город был полон со­кровищ. И его разграбление было замечательным и не­забываемым событием. Вместе с золотом и женщина­ми были захвачены и святые реликвии — их было вели­кое множество в этом священном городе — реликвии Страстей Господних и ковчеги, в которых они храни­лись, украшенные сюжетными изображениями. Эта сказочная добыча внезапно усилила проявлявшуюся в течение вот уже более века склонность христиан Запа­да к размышлению о земной жизни Христа. Им откры­лись те формы, в которых плодотворное искусство ви­зантийских мастеров сумело выразить нежность и страдание. Скульптуры Шартрского собора, созданные после разграбления Константинополя, изображают Христа в сцене Страшного Суда уже не в виде царя, восседающего во славе, а как страдальца, показываю­щего свои язвы и окруженного орудиями пыток. В Реймсе надо всей композицией помещено распятие. Те­ло распятого Христа в альбоме Виллара де Оннекура, освобожденное от гвоздей, обвисло и вывернулось, а жесты святых жен, оплакивающих его смерть, явно унаследованы от искусства на этот раз поверженной Византии. Всего несколько десятилетий отделяет эту щемящую сцену от гладких аркад Сенанка и Ле-Торо-не: история, и в частности история христианской духов­ности, в то время шла вперед очень быстро.

    Между тем произошел очень важный поворот. Иннокентий III, умный и дальновидный Папа, понял, что для того, чтобы ответить на ожидания верующих, жаждавших простого учения, мучимых своим обога­щением и мечтавших избавиться от тлетворного влия­ния денег, а также для того, чтобы обезоружить мно­гочисленных и очень активных еретиков, необходимо поддержать деятельность двух молодых людей. Люди эти, впрочем, некоторым казались подозрительными: они обращались непосредственно к народу, стремились жить в полной бедности; они шли со своими учениками по дорогам Европы босиком, одетые в грубую меш­ковину, подобно ученикам Христа, и говорили на на­родном наречии, понятном местным жителям. Эти двое, Св. Доминик и Св. Франциск, выражали глобаль­ную тенденцию к обновлению; первый был выходцем из Бурго де Осма в Испании, где учился в школе при ме­стном соборе, другой — из торгового города Ассизи в Италии. Через столетие после смерти Франциска [Ас­сизского] Джотто запечатлел в живописи житие этого добровольного бедняка. Художник выполнял заказ римской курии и конечно же внес произвольные иска­жения в реальные события в целях пропаганды — иска­жения, впрочем, не были слишком большими. В моло­дости Франциск был очень богат; его отец вел торгов­лю сукном; юноша, получив воспитание в рыцарском духе, увлекался куртуазной лирикой, сочинением пе­сен. Вдруг он услышал, как к нему обратился Распя­тый и повелел реформировать церковь, отказавшись ради этой цели от всех благ. Здесь возникает драмати­ческая сцена: на большой площади в центре города Ас-сизи, перед патрициями, облаченными в богатые наря­ды, а еще более — в собственную гордыню, Франциск раздевается донага и заворачивается в мантию своего епископа, указывая тем самым, что он не отступник, не еретик, как многие адепты бедности, что он не проти­востоит клиру и сохраняет подчинение церковным вла­стям. Папа Иннокентий III видит во сне как он поддер­живает своим плечом рушащуюся церковь. И он дове­ряет проповедь Евангелия этому человеку, не являю­щемуся ни ученым-теологом, ни священником — и не стремящемуся им стать. Человеку, разговаривающе­му с птицами и поющему хвалебную песнь всей приро­де, называя ее также благой, поскольку она вышла из рук Господа. Между тем слово, которое Франциск и следовавшие за ним друзья сеяли в городах Умбрии и Тосканы, призывало к покаянию, к жизни, подобной жизни Иисуса, к подражанию Ему — и Франциск так преуспел в этом уподоблении, что сподобился носить на своем теле стигматы Страстей Господних. И когда он умер, изможденный постом и оплаканный своей ни­щенствующей братией и своей сестрой Св. Кларой, по­добно тому как изображалось оплакивание Христа на византийских фресках, все считали его святым и мно­гие думали, что это был новый Христос. Церковь про­тив воли вынуждена была признать его святым, стара­ясь, по мере возможности, нейтрализовать элемент ра­дикального протеста и посюсторонних притязаний, со­державшийся в призыве, брошенном этим Божьим бе­зумцем.

    Доминика чествовали несколько менее громко. И не потому, что в его деятельности было меньше глубины. Миссия созданной им конгрегации — ордена Проповедников, также представлявшего собой нищен­ствующее братство, была сосредоточена в слове. Ор­ден прежде всего принялся за искоренение ереси ката­ров; он дал Римской церкви недостававшую до сих пор жесткую систему догматов, обеспечившую победу над сектами еретиков: сам Фома Аквинский, этот столп католической теологии, также был доминиканцем. Од­нако доминиканцы были интеллектуалами, схоластами, аналитиками, они обращались к разуму — в то время как францисканцы апеллировали к сопереживанию и той совершенной радости, которую оно рождает. За­трагивая более непосредственно чувства простых лю­дей, они привлекли к себе большее число сторонников. Однако и те, и другие — и доминиканцы, и францискан­цы — были нищенствующими братьями, добровольно отказавшимися чем-либо обладать, и в течение XIII века они превратили христианство в нечто такое, чем оно никогда до того не было — в народную религию. Я готов сказать больше: то, что сегодня в нас осталось от христианства, берет начало в этом обновлении, предпринятом в решающий момент, в годы, когда пе­рестраивался Шартрский собор, — обновлении, совер­шенном силой слова и примера Франциска Ассизского.

ПОИСК
Block title
РАЗНОЕ